НА ГЛАВНУЮ
 СОДЕРЖАНИЕ:
 
РАССКАЗЫ С.ЧЁРНОГО:
САМОЕ СТРАШНОЕ
ИСПАНСКАЯ ЛЕГЕНДА
ЭКОНОМКА
ИЗОБРЕТАТЕЛИ
ДИСПУТ
ПАТЕНТОВАННАЯ КРАСКА
ПОЛНАЯ ВЫКЛАДКА
КОЛБАСНЫЙ ОККУЛЬТИЗМ
КУПАЛЬЩИКИ
БУЙАБЕС
ЗАМИРИТЕЛЬ
СЫРНАЯ ПАСХА
ГРЕЧЕСКИЙ САМОДУР
ПИСЬМО ИЗ БЕРЛИНА
ТРЕТЕЙСКИЙ СУД
МОСКОВСКИЙ СЛУЧАЙ

ЛЮДИ ЛЕТОМ
ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО
СЛУЧАЙ В ЛАГЕРЕ
ДРУГ
ХРАБРАЯ ЖЕНЩИНА
МИРЦЛЬ
ИЕРОГЛИФЫ

РАКЕТА
КЛЕЩ
ДОРОГОЙ ПОДАРОК
В ЛУННУЮ НОЧЬ
ТАБАЧНЫЙ ПАТРИОТ
ФИЗИКА КРАЕВИЧА
ВИЗИТ
ПТИЧКА
КАПИТАН БОПП
ТИХОЕ КАБАРЕ
ЧЕЛОВЕК С УШАМИ
ФОКС-ВОРИШКА
КОМАРИНЫЕ МОЩИ
ОТБОРНЫЕ ДЫНИ
БУБА
АКАЖУ
СТРАШНЫЙ СОН
ИЛЬЯ МУРОМЕЦ

   
СОЛДАТСКИЕ СКАЗКИ:
КОРОЛЕВА
АНТИГНОЙ
ОСЛИНЫЙ ТОРМОЗ
КАВКАЗСКИЙ ЧЕРТ
С КОЛОКОЛЬЧИКОМ
КАБЫ Я БЫЛ ЦАРЕМ
КОРНЕТ-ЛУНАТИК
БЕСТЕЛЕСНАЯ КОМАНДА
СОЛДАТ И РУСАЛКА
АРМЕЙСКИЙ СПОТЫКАЧ
МУРАВЬИНАЯ КУЧА
МИРНАЯ ВОЙНА
ПОМЕЩИК
СУМБУР-ТРАВА
АНТОШИНА БЕДА
ЛЕБЕДИНАЯ ПРОХЛАДА
БЕЗГЛАСНОЕ КОРОЛЕВСТВО
ШТАБС-КАПИТАНСКАЯ
КОМУ ЗА МАХОРКОЙ
ПРАВДИВАЯ КОЛБАСА
КАТИСЬ ГОРОШКОМ

   
САША ЧЁРНЫЙ: СТИХИ:
Чёрный лучшее 10
Чёрный лучшее 20
Чёрный лучшее 30
Чёрный лучшее 40
Чёрный лучшее 50
Чёрный лучшее 60
Чёрный лучшее 70
Чёрный лучшее 80
Чёрный лучшее 90
Чёрный лучшее 99
   

стихи Чёрного  1
стихи Чёрного  2
стихи Чёрного  3
стихи Чёрного  4
стихи Чёрного  5
стихи Чёрного  6
стихи Чёрного  7
стихи Чёрного  8
стихи Чёрного  9
стихи Чёрного 10
 
стихи  для детей
стихи  для детей
    

Саша Чёрный: рассказы: ВИЗИТ:  ПТИЧИЙ ДЕНЬ: НАСТОЯЩИЙ БУЙАБЕС 

 
 читай рассказ Саши Черного: подборки рассказов и произведений  
   
ВИЗИТ

К взрослому человеку пришла в гости знакомая маленькая девочка, - на весь день! С почтительной радостью стянул он с нее шершавое пальтишко, размотал шарф и, как кожу с банана, снял рыжие гамашки.

На звонок примчался в переднюю озорной фокс, с разгону толкнул девочку передними лапами, схватил девочкину гамашу и так яростно стал ее теребить, точно у него на свете злее врага не было.

- Отдай! - строго приказал хозяин. - Сейчас же отдай, негодная собака!.. Разве так встречают гостей?

Но негодная собака прекрасно понимала, что человек хочет быть строгим, но не умеет. И помчалась в столовую с гамашей и заставила человека и девочку бежать за собой вокруг стола, пока все не уморились и не плюхнулись на диван, высунув языки, словно они втроем только через Ла-Манш переплыли.

- Я вам завидоваю! - сказала девочка, прижимая нос к горячему собачьему боку.

- Почему, дружок?

- У вас есть живая собака… Она с вами живет всю жизнь?

- Только год. Год назад она даже стоять не умела на паркете. Лапы расползались во все стороны.

- Ее мама была пудель?

- Нет. Мама ее фокс, и она фокс.

- Почему же она такая барашковая?

- Такая порода. Иглошерстый фокс.

- Она мальчик?

- Девочка.

- Ничего не понимаю: косматая - и фокс, бородатая - и девочка… Вы, верно, сами не знаете.

Человек виновато вздохнул и пошел к буфету доставать сладости. Ели липкие финики, тянучки и холодные душистые мандарины. Девочка, впрочем, больше кормила фокса. Она была уже давно мама, - и у нее было три дочки - куклы, и она знала, как надо обращаться с годовалой собачкой. Вынимала из фиников и мандаринов косточки, сдирала с тянучек восковую бумажку и по крошечным кусочкам совала фоксу сласти в пасть. А он, бандит, чуть с пальцами их не отрывал.

Наелся, перевернулся на спину, вытянул лапы кверху, оскалил зубы и застыл. Хорошо жить на Божьем свете…

- Он улыбается, да? Я вам завидоваю!

Кто-то маленький тихо постучался во входную дверь, очевидно, не мог дотянуться до звонка.

Фокс леопардом слетел с дивана и с оглушительным лаем ринулся к двери… О! О! Он ей покажет, он знает, кто это стучится… Это консьержкина девчонка, которая по утрам просовывает под дверь газеты и дразнит его до исступления!..

Но хозяин сунул фокса головой книзу подмышку, бросил в столовую и захлопнул за ним дверь. "Нечего, нечего лапами скрести, - не страшно! Не умеешь себя прилично вести, сиди в карцере".

Пришла Жильберта - тихенькая консьержкина дочка с раскосыми глазками и школьной медалью на фартучке - за отличное поведение. Русский жилец просил ее прийти поиграть с русской девочкой. Принесла с собой все свое семейство: замшевую грязную даму в вязаных штанах, трехногого ослика (которого фокс особенно ненавидел) и целый десяток целлулоидных детей ростом от стакана до наперстка. Русская девочка тоже принесла с собой в корзиночке своих дочек - одноглазую мулатку Дэзи, румяную чешку Вушу и желтую, как шафран, любимую японку Линь.

Пошли в дальнюю комнату (жилицы не было дома) играть. Тихенькая Жильберта улучила минутку, - хозяина нет, ушел на кухню, - и, вернувшись на цыпочках к столовой двери, сунула под дверь угол своего фартука и подергала его во все стороны.

За дверью, точно дюжина фоксов зарычала, давясь от злости. Задребезжали стекла, отозвалась на стене мандолина… Хозяин выскочил из кухни: ничего нет. Что такое? "Ты что, негодный пес, с ума сошел? Скандалист! Цыц! Цыц, тебе говорят!.."

Бедный фокс покорно приник к ногам, завилял лохматым обрубком и, укоризненно вздыхая, поднял на человека умные глаза. Как тяжело быть немым, как горько не уметь объяснить, что ты не виноват, что даже человек начинает лаять и бросаться на дверь, если его станут дразнить продетым под дверь углом фартука…

Хозяин сидит на кухне на газетном листе в полосатом переднике и красит шкафик. Это чудесное, самое спокойное в мире занятие. Краска пахнет смолой и скипидаром, как палуба океанского парохода. Можно выбрать из прошлого самую счастливую неделю, самый веселый день - и вспоминать минуту за минутой, будто медленно, ложечкой за ложечкой, фисташковое мороженое ешь. Пролетит мимо губ моль, - можно подуть ей вслед. Сведет лопатку, - можно во все стороны покрутить плечом. Но если фокс каким-то чудом умудрится открыть из столовой дверь и примчится на кухню, тут уж ничего не поделаешь… В одной руке кисть, в другой баночка с краской, ноги поджаты. Чем его отгонишь? А он, злодей, за все человеческие несправедливости, за все обиды, норовит подскочить к самому носу человека и лизнуть его в губы…

Только на кусок сахара и удается заманить собаку снова в карцер.

А в дальней комнате французская тихая болтовня. Две чужие девочки в полчаса подружились так, как взрослые дамы и за год не подружатся. Мало ли общего: кукольные детские болезни, пирог из золы с изюмом на "Саламандре" печь надо, ослика причесать и блох из него выловить… А потом еще одна таинственная забота: прибежали на кухню, выпросили клочок старой занавески. "Зачем?" Потрясли головами и назад. Когда эти взрослые научатся не расспрашивать о том, что их не касается?..

Впрочем, через пять минут все и открылось. Девочки, торжественно шагая одна за другой, принесли на кухню мулатку и чешку в белых платьицах, в кружевных вуалях, стали рядом перед человеком в переднике и попросили, чтобы он благословил их детей.

- Женятся они друг на дружке? - спросил он удивленно.

- Да нет же! Какой вы странный… У них первая комюньон, - строго ответила русская девочка. - И вы должны их благословить.

Взрослый человек положил на газету кисть, поставил на пол банку с краской и, как умел, исполнил просьбу детей. Скрестил над кукольными головами руки и сказал:

- Благословляю и поздравляю! Слушайтесь ваших мам и, когда переходите через улицу, старайтесь не попасть под автомобиль.

Консьержкина девочка собрала свое семейство в коробку и ушла к себе обедать. Русская девочка снова сидит на диване, прижавшись к теплому собачьему телу. Фокс не злопамятен, он уже забыл о своей обиде, лижет свою лапу, а попутно и розовое девочкино коленце, точно это тоже его пятая лапа.

Взрослый человек хитрит. Он только что рассказал девочке четыре сказки - "о таракане, который заблудился в латинском словаре", - остальных названий он уже не помнит… Больше рассказывать ему нечего. И он, потягиваясь в кресле, говорит девочке:

- Баста. Теперь ты мне расскажешь сказку.

- Я не умею.

- Очень даже умеешь. Уж я по глазам вижу.

- Не умею и не умею! О чем я вам рассказывать буду?

- Об ангелах. Как они живут, что делают?

Девочка задумалась, сложила у собаки лапки накрест и ровным голосом начала:

- Они живут у Бога. И Бог им позволяет кушать все, что они хотят - изюм, фиги, финики, кроме одной яблони, на которой ядовитые яблоки. Они никогда не спят, всегда спокойны, не дерутся, не ругаются… Ночи там не бывает, всегда светло и тепло. Школ тоже нет. Бог учит их петь святые песни. Он играет на белых балалайках из слоновой кости, струны золотые. Они носят белые платья и коронки из цветов. Дальше я не знаю…

- Кто же им шьет платье?

- Никто не шьет. Бог проведет руками вот так - и платье готово. Они никогда не устают. Играют в хороводы, в прятки, в мячики, - прячутся в облака. Когда ангелы ведут себя плохо, с них снимают крылья, и они летят в ад. На всю жизнь, пока не исправятся…

Девочка остановилась и запела:

- Дальше я ни-че-го не зна-ю!

Фокс соскочил с дивана и залаял на человека: "Ты чего пристал к девочке? Сочинительница она, что ли? Иди лучше на кухню… Слышишь - чайник кипит…"

Хозяин встал с кресла, по дороге погладил по голове девочку и фокса и пошел на кухню хозяйничать…

А девочка обняла собаку, расправила ей взъерошенную шерсть и тихо ей на ухо сказала:

- Когда у тебя будут дети, ты должна первого, самого первого подарить мне! Слышишь?

И фокс в ответ, совершенно сознательно, подмигнул ей правым глазом: "Ладно-ладно, - пусть только выдадут замуж, а уж за мной дело не станет…"

<1929>

ПТИЧИЙ ДЕНЬ

У прикованной к двум беженским тачкам четы Звонаревых была мечта. Не какая-нибудь мотыльково-переливчатая мечта, которая в наши дни даже молодых поэтов из стихообделочного цеха не удовлетворяет. Мечта - крепкая, прочная, приближающаяся к воплощению шаг за шагом с каждым пятифранковым билетом, опущенным в сберегательное чрево банки из-под какао.

Он был ночной шофер - развозил праздношатающихся южноамериканцев по теплым парижским местам. Навстречу летели фонари пустынных набережных, карусели и световые рекламы на площадях. Весь, точно механический глаз и сердце мотора, напряженно смотрел он перед собой, чертом, на сантиметр от панели, влетал в ночную мглу переулков, ревел гудком на перекрестках… Быстрая езда, как вырвавшееся сочное, русское слово, как крепкая папироса - успокаивала и освежала, гнала прочь дремоту и нешоферские, посторонние мысли. Но на стоянках, в минуты антрактов, он стоял, прислонясь к тусклой стойке, перед багровым, похожим на банщицу ресторатором и думал о своем, потягивая скверный, теплый кофе. Ни грога, ни кальвадоса он давно уже не пил: каждый сэкономленный франк шел на "мечту". И не раз гул отъезжавшего такси казался ему морским прибоем, лампочка над грязно-сизой стеной - пылающим в лазури солнцем, а безбровый вялый ресторатор - добрым рыбаком, молчаливым и уютным собутыльником.

Жена сидела в тесной меблированной комнатушке возле Порт-д-Орлеан и по целым дням пришивала бархатным собачкам глаза и уши. Эти, похожие на недоносков, уродцы заполняли все стулья, стол, валялись на кровати в ногах отдыхавшего от обеда мужа, амфитеатром громоздились на узком диванчике. У всех были идиотские косые, круглые глаза, - так что глядя на них, невольно каждый испытывал чувство сердечной тошноты и сам начинал сводить глаза к носу. У всех одно ухо торчало штыком кверху, другое висело вареником… Но они давали хлеб, и их приходилось терпеть.

Сосед по номеру, русский карапуз Борька, который иногда забегал поразвлечься, неизменно здоровался по-своему с хозяйкой комнаты и с собачками:

- Бонжур, тетя Поля… Здорово, щукины дети!

И только он мог часами этими "щукиными детьми" забавляться: натравливал их друг на дружку, сам рычал, сам и огрызался, строил их на полу повзводно и, стараясь не шуметь, укладывал их спать вокруг головы с боков похрапывающего на постели шофера.

Но бедной тете Поле они осточертели до того, что она всегда поворачивалась в один угол, разгроможденный от собачек, чтобы их не видеть во время работы. А очередное безухое и безглазое чучело, лежавшее у нее на коленях, прикрывала до головы носовым платком… Никакого подобия уюта нельзя было наладить с этими тварями, - даже на тарелке с хлебом, раскинув лапы, валялся раскосый бульдожка, которого больше некуда было приткнуть.

Помогала "мечта". Каждый пришитый глаз и ухо приближали к ней. И шофер и жена его, сближаясь перед ежедневной разлукой головами над картой южного побережья Франции, знали, что еще пять-шесть недель - и они напьются живой воды досыта, наберут новых сил еще на тысячи ночных рейсов и бархатных собачек.

А тут, кстати, на "марше-о-пюс" купили они за грош обрывок американской походной палатки. Почистили, перекроили ее дома по образцу, который нашли во французском бойскаутском журнале, приладили бамбуковые палки… Даже репетицию устроили: расставили на полу двускатный навес, заползли под него, как две веселые большие собаки, и хохотали до слез, когда навес завалился на них, царапая шершавым брезентом щеки и руки. Ничего… На земле заваливаться не будет, - в паркет ведь палок не воткнешь. И места предостаточно!

Странная штука: когда человек увлечется какой-нибудь "мечтой", он и ящик из-под рояля готов принять за чудесную меблированную комнату, если ящик становится частью его детской игры.

Приятель их, бродячий фотограф, обрыскавший все средиземные лукоморья, клялся святой Агатой и своей головой, что он, по его выражению, видел, как два англичанина жили там у залива под Бормом вот точно в такой же крохотусенькой палатке. И как роскошно жили! Даже ноги наружу не торчали, когда у них ночевал третий гость из соседнего курорта… Природа сверхъестественная: Крым, плюс Урал, плюс Кавказ. Даже Алтаем припахивает. И в доказательство показывал фотографии величиной с почтовую марку.

- А экономия какая: ни гроша не надо платить за отель. Значит, можно обедать виноградом, купить гамаки, взять напрокат лодку, а может быть, и козу? Козу, впрочем, решили не брать, потому что она, пожалуй, начнет ночью бодать палатку, - чего хорошего? Да и доить ее - наплачешься.

И главное - ни пансиона, ни чертовой хозяйки… Глотай всякую гадость, смотри на ее бюст и еще уважай ее неизвестно за что. Спасибо! Ни прислуги, ни полсотни новых соседей, торчащих из всех углов, вроде вот этих собачек, ни беженских разговоров на веранде, под верандой, на берегу и в море. Жизнь на полной воле по старинному рецепту Адама, Евы, Диогена, Робинзона и прочих, понимающих в этом толк людей…

 И настал день. Пришли долгожданные ярлыки на удешевленные билеты. Все тот же приятель-фотограф научил, - он все необыкновенное умел доставать, даже удешевленные билеты и сибирскую наливку из облепихи. Сдали такси, сдали всех удешевленных собачек (всех до одной!), разложили на столе и на кровати складную сковородку, складные ножи и вилки, складные стаканчики, складную удочку, складные табуреточки, - все в бойскаутском магазине достали. Потом все упаковали и поехали на Лионский вокзал.

* * *

Лодочник, лениво шлепая по воде веслами, подвез Звонаревых к тихой бухточке за лесистым мысом. Спрыгнул в воду и подтянул лодку к берегу, - мелкие, игольчатые рыбки так и брызнули во все стороны от возмутивших светлое лоно грубых босых ног. На песке выросли пирамидкой чемоданы, тючок с палаткой, ящик с посудой и провизией. Приезжие расплатились с лодочником, дружелюбно попрощались с ним и остались одни. На камне любопытная ящерица, в воде успокоившаяся рыбья мелюзга, над головой с истерическим всхлипываньем взволнованно кружит чайка.

Еще у железнодорожной конечной станции, после долгой ночной тряски в вагоне, стоя под наметом струистой, сквозной зелени перечного дерева, в обществе подтянувшегося к ним с тележкой ласкового ослика, почувствовали они себя, как зайцы, которых в тесной клетке подвезли к опушке огромного незнакомого леса и настежь раскрыли дверцу.

А по дороге, в лодке, когда медленно развертывались терракотовые глубокие складки сбегавших к воде оврагов, поросших поверху дроком и ежевикой, когда вода у лодки так блаженно синела и набегала с журчаньем на опущенную в воду ладонь, - они, муж и жена, только переглянулись. Да. Значит, несмотря ни на что, первозданное убежище еще живо, цветет и может приютить под бесплатной бирюзовой крышей и птицу, и ящерицу, а если они того стоят - и двух русских беженцев.

Долго и молча выбирали место. И, не сговариваясь, оба остановились среди уютной ложбинки у гигантской зонтичной сосны. Здесь. Сгребли в сторону шишки и хворост, расчистили площадку. Точно давно-давно, бесконечно давно, они уже эту работу не раз проделывали…

Звонарев осмотрелся: за камнем торчал углом к небу выброшенный морем ящик. Стол! В камышах желтела обглоданная ветром и водой пальмовая колода. Скамейка! А для очага и искать не надо было, - у самых ног валялись розоватые, зубчатые плиты. Выбирай и строй.

Ящерица долго смотрела, поставив лапки на обгорелый пень. Не было никого и вдруг - люди. Подкатили к сосне, вбирая голову в плечи и пыхтя, колоду, долго рыли ножами песок, прилаживали камни, клали поперек ржавые железки… Обмели ящик веткой можжевельника. А потом раскинули легкий, вздувающийся на ветру домик, подвязали под сосной две колыхающиеся сетки и разложили вокруг на песке такие забавные блестящие штуки, что так и тянуло лизнуть каждую язычком.

Работали в тишине и так серьезно, что пробегающий откуда-то с горы шершавый бродячий пес даже не залаял на новых постояльцев. Удивленно всмотрелся и побежал вдоль пляжа у самой воды по своим таинственным бродяжьим делам.

Так серьезно и тихо только дети и муравьи строят из песка и земли свои удивительные крепости и жилища. Должно быть, у этих взрослых людей, ночного шофера и жены его, пришивальщицы искусственных собачьих глаз и ушей, не все детское было изжито и засыпано трухой городских будней и забот.

Каждое движение было соразмерно, ладно и точно. Ориентировались сразу не хуже местных жуков и птиц, - будто всю жизнь жили так, на австралийский лад, под деревьями, среди камней, у плещущей воды, - кочуя с места на место.

Зато и "дом" вышел лучше не надо. Перед лазом в палатку примостились два пестрых, как жаба, гладыша. По бокам стола-ящика, словно солдатики на часах, стояли складные табуретки, а по другую сторону лежала солидная искрящаяся солью колода. И на столе, это уже женские руки постарались, в ржавой из-под горошка банке (тоже море выбросило) пушился чудесным веером пучок прибрежных лилий. Стрекозы садились на гамаки, кружились над ними, не понимали - что за сетки такие? Для чего?

Из заброшенного колодца у дальней развалившейся крепостцы, - лодочник им этот колодец указал, - муж, глава нового поселка, на самодельном коромысле, сосновой палке, медленно покачиваясь, принес в двух жестянках чудесную студеную воду. И по дороге обобрал и принес за пазухой охапку медовых фиг.

Сами лезли в руки, а дерево у колодца было ничье, стало быть, и их, беженцев Звонаревых.

За своим столом лакомились прекрасным даром старого дерева, отдыхали. Вокруг жующих ртов кружились осы. Странные осы, - не кусались, набрасывались на падающие на стол крошки плодов, сосали липкий сладкий сок, вздрагивали тигровым брюшком. Потом пили - и люди, и осы. Острая ледяная вода была лучше всего, что пили в Париже… Будто из глубоких корней деревьев и кустов, из слежавшихся песков, солей и глины вынесло наружу всю свежесть, всю силу земных соков. Теперь приезжие были спокойны: вода есть, значит, все есть. Оазис их будет процветать, и не придется через гору ходить к фермерам, клянчить по кувшину, таскать на плече, экономить чудесную влагу. Благословенны давно истлевшие руки, вырывшие когда-то этот колодец…

Напились и, повернувшись к морю, долго смотрели на невиданную с самого Крыма ширь… Но в Крыму под ногами горела земля, глаза не видели ни моря, ни неба. А здесь архангельскими крыльями ширились облака, сонно гудел взмывающий к солнцу аэроплан, неоглядная ширь синела, трепетала, ярко зеленела у скал подводными травами, как в первые дни мироздания, когда Господь положил кисти и сам засмотрелся на свое творенье.

"Быть может, этот переливающийся простор, облака, тихий шуршащий песок - и есть родина? Недаром моряки, вечные беженцы, любят ее больше суши…"

Так подумал ночной шофер и тотчас забыл, о чем он думал. Смотрел, слушал, дышал и гладил исколотые иглой пальцы сидевшей бок о бок женщины. Она такая близкая, привычная в городе, казалась ему сегодня сродни этим невиданным скалам, гигантским соснам, бесшумно перелетающим в кустах сорокам. Тепло розовело ухо, просвечивало насквозь солнцем и алой жизнью, русые нити волос перебирал ветер, и вся она была тиха и спокойна, как птица, наконец нашедшая свое гнездо. Даже глаза у нее позеленели, - кусты что ли бросили тень? И улыбалась она по-иному: бездумно и блаженно. А он в городе за ночной гоньбой по городу и дневной спячкой даже не замечал ее часто, как обои в номере.

И цветы, сухие прибрежные лилии, на которые она тихонько дула, тоже были ей, несомненно, сродни, - хоть им, цветам, не надо было возвращаться через три недели в Париж пришивать собакам глаза… Впрочем, об этом не стоило и думать.

Пошли купаться. Рыбы, конечно, даже и не подозревали, до чего хорошо окунаться в расцвеченную павлиньими красками воду, до чего радостно плыть, переворачиваться, нырять, с силой разрезать телом теплый, морской хрусталь. Рыбы всю жизнь в воде. Только когда десять лет не видишь моря и приезжаешь к нему с визитом на три недели, понимаешь, какое оно, это море…

Бегали по пляжу взапуски. На крупном песке так четко печатались легкие следы, так ново и весело было свободным пяткам и пальцам взбивать у самого берега брызги, вдавливать в песок влажный гравий, прыгать через скользкие валуны… И на свои тела смотрели они, играющие в воде люди, удивленно, словно и не их это были тела. В шоферских крагах, в жесткой фуражке и в пальто-балахоне, а она в вечном старом переднике и бумазейном халате (не для собак же рядиться), они сами не знали своей силы, своей молодости и красоты. Оба всегда сидели, - он за рулем, она за своими чучелами. Оба почти забыли, что можно плескаться в море, как в детстве в цинковой ванне, бросать через плечо камни, мчаться бесцельно вперед не хуже гончих собак.

Долго лежали они на солнце и всей кожей вбирали в себя мягкие уколы лучей. Они лежали носами в песок, прислонившись лбами к скрещенным ладоням. Даже чайки перестали волноваться, - пусть лежат. И только изредка касались друг друга пяткой, словно спрашивали:

- Хорошо?

- Еще бы!..

Потом долго играли в очаг.

Огонь в городе скован, мертв: холодно сияет в электрических грушах, в цветных трубочках реклам, тускло мерцает сквозь слюдяное оконце комнатной печурки. На перекрестках в жаровнях сладко чадит пригоревшими каштанами и не вырвется, не блеснет весело в глаза и лишь багрово мигает в опоясавшие жаровню дырки. А пожары… В Париже пожарные не позволят ни одной искре на улицу вырваться.

Как радостно и буйно взвивается у моря огонь!

Жена сидела, скрестив ноги, на песке, подбрасывала в огонь шишки, обломки весла и с треском ломавшиеся на колене куски камыша. А в котелке ворчала вода. Алюминиевые бока покрывались глянцевитой сажей, рыжие языки заглядывали в котелок, сквозной янтарный дым столбом улетал ввысь… Звонарев рыскал кругом, приносил с моря утыканные гвоздями доски, куски просмоленной пробки, ожесточенно вырывал из песка лопасти пальмовых ветвей. Стянул добычу веревкой и, яростно посвистывая, приволок груз к очагу.

Сел на песок и затянул первобытно-монотонную волынку, как кот, которого щекочут за ухом, как урчал, должно быть, первый человек, которому удалось разжечь первый костер. Песня пришла сама: шипел за спиной струящийся с дюн песок, поскрипывала сосна, ворчала вода на очаге, мурлыкал человек…

Чай отзывал копотью и носовыми платками, которые путешествовали в кастрюле из Парижа на юг. Нанесло в него и песку и хлопьев пепла, но вкусен он был необычайно, потому что среди прибрежных декораций под алыми мальвами заката чай, приготовленный на своем очаге, - всегда бесподобен. И русская чайная колбаса, поджаренная на прутиках на живом огне, стала уже не едой, не закуской, но превратилась в самую высокопробную лирику.

А закат действительно развернулся от края до края. Раскаленные рубиновые пряди переливались в вишневые, в дымчато-персиковые, - вздыбленные гривы румяных облаков завивались в малиновые страусовые перья…

Сквозь срезанное стекло, торчащее перед рулем такси в Париже, сквозь покрытое высохшими струйками пыли окно в отеле - никогда они такого неба не видели. Раздраконенные аперитивными плакатами грязные, косые стены и рядом какое-то небо. Какое? Даже в памяти не осталось.

По невозмутимо тихой воде медленно расплывался призрачно аметистовый остров. Звонарев встал. Там, на груде щебня в разрушенной крепостце у колодца он видел старую дверь. Встряхнулся и пошел: здесь, в пустыне такой находке цены не было…

Приволок с наслаждением, напрягая руки и ноги, положил дверь плашмя в палатке на четыре камня. Наломал за дюнами тонкого камыша, собрал груду сухих морских водорослей (невидимый Робинзон за них Богу молился!) и настлал на досках. Бросил сверху старое константинопольское одеяло, - хоть королеве спать.

Жена давно уже потягивалась и зевала.

Огненные вихри в очаге двоились и троились в глазах. И немудрено: день пути, лодка, возня и тысяча зеленых чудес… Как не устать.

На вещевой заплечный мешок, туго набитый водорослями, пришпилила она душистый носовой платок, согнувшись, вползла в шатер, долго обминала постель, уютно укладываясь, как кошка, наконец затихла и детским сонным голосом спросила:

- А ты?

- Я не хочу спать. Буду тебя сторожить…

Сторожить было незачем, - ни пиратов, ни тигров на этом побережье не водилось. Но доисторические родственники шофера охраняли ведь по ночам свое логово. И, вероятно, в такой же позе: обхватив руками колени, с толстым суком под мышкой.

Ночному шоферу не хотелось спать, да и по своей профессии стал он чем-то вроде летучей мыши. А небо и ночь развертывали новую чудесную страницу: над потемневшей водой искристой россыпью загорелись звезды, облачным полотенцем протянулся Млечный Путь, залучился вдали красно-белой сменой маяк, желтой ниточкой огней протянулся из-за мыса пароход. Застучали в невидимом море моторы рыбачьих лодок, проплывавших на ночь к островам. Вверху с утеса жалобно пискнула совка.

Он оглянулся на палатку. Спит.

За спиной опять заструился-засвистел песок, и в сухом мерном шипении Звонарев ясно расслышал дружелюбные тихие слова:

- Чудак, чудак! Ты там жил с женой годы - и не привык. А здесь ты день - и как дома. Три недели пролетят, как летний ливень… И что ж? Опять собачьи глаза и уши, опять ночная тряска у руля? Чудак, чудак! А что, если бы ты взял самую большую банку из-под какао и стал опять копить-копить… Не так уж много надо. И взял бы напрокат моторную лодку здесь на юге, возил бы разных брандахлыстов по заливам? И построил бы вот на этом же самом зеленом месте не брезентовый, цыганский шалаш, а жилье попрочнее… Что?

Он встал, пожал плечами и всмотрелся. Перед ним вдали у куста лежал бродячий пес и всматривался в потухающий отблеск очага. Люди были симпатичные, это ясно, и кожура чайной колбасы так приманчиво пахла!

Человек свистнул. Пес сделал шаг вперед, взвизгнул и исчез в темноте. Еще не решился. Завтра, конечно, он прибежит опять и подойдет поближе.

1929

НАСТОЯЩИЙ БУЙАБЕС

- Буйабес, говорите? В классическом кулинарном стиле изложить не штука: на шесть персон кило отборной красной рыбы да два живых лангуста, да разных специй - шафран-майоран, перцу по вкусу… и прочее, что полагается по расписанию… Залить водой и маслом по край рыбы, закрыть крышкой и на медленный огонь, пока вилка в картошку не войдет. Все равно ничего не поймете… Вечер у нас осенний, пустой. На ферме я с мулом намолчался. Сестра в отлучке, на куриную выставку в соседний департамент укатила. Позвольте поэтому изложить пространно. Тогда для вас, свежего человека, буйабес этот в настоящем свете заиграет.

В прошлое лето жили у нас на ферме земляки-дачники. Столовались они по-цыгански. Мне с сестрой не с руки эмигрантскую кухмистерскую устраивать, - пользы ни на грош, а копоти и капризов не оберешься. Да и жильцам выгоднее на своих спиртовках насущные баклажаны варьировать: баклажаны с томатами, томаты с баклажанами, а в прослойку икра из того же фрукта. Один шофер даже в сметане их кусочками обжаривал - иллюзия груздей будто бы получалась. Фантазия у него была, дай Бог самому Форду. А в предупреждение подагры и для бодрости организма обжирались все модным у нас продуктом - сырым чесноком. До того наедались, что к иной симпатичной даме без пульверизатора даже на воздухе не подойдешь… Уж, по-моему, будь ты с подагрой, только без запаху этого оглушающего.

Жила у нас, в числе прочих, молодая чета. Он скоропостижный наборщик-эмигрант. Божья коровка, ростом с Петра Великого; она просто так, сюжет в светлых локонах, украшение пейзажа. Осточертел им баклажанный рацион; три дня кофе без масла и молока пили, экономию нагнали и пошли в соседний городок сверхпрограммный буйабес есть. Нельзя же, в Провансе живут, с бытом хоть по гастрономической линии познакомиться надо.

Сидим мы у фермы на скамейке. Закат, предвечерняя тишина, цикады последние рулады выводят. Смотрим, спускается наша блондинка этак пренебрежительно с холма и еще издали заржавленным флюгером докладывает:

- Мерзость!

А наборщик ее сзади, как Эолова арфа, в октаву ниже:

- Форменная мерзость…

Вот, видите ли… Посторонняя дама одним взмахом языка старинную репутацию национального местного блюда похерила - и точка:, в глазах злой апломб - спорить в таких случаях бесполезно. Если женщина уперлась, то у нее и верблюд страусовые яйца кладет. Аксиома…

Уселась, обмахнула пылающее личико сумкой с баклажанами, наборщику своему глазами знак препинания сделала, чтобы монолога не перебивал, и изложила:

- Спасибо! Сыты по горло… По семи франков содрали за одно название. Рыжий бульон на рыбьих костях, с прошлогодней бульбой, - буйабес! Голодный шакал даром есть не станет. Дважды семь - четырнадцать. Да за вино - танин с анилином - пять. При такой бурде еще за салфетки вытравили по франку. Утерлись… Уж лучше за эти деньги целую неделю баклажанную икру сосать: хоть бы хвост лангустовский для аромата положили, свиньи - чешуей всю дорогу плевались… Буйабес, буйабес! По-моему, рыбья болтушка для летних дураков по особой таксе…

И взгляд, приправленный анчаром, в мою сторону. Долго пылала… Наборщик совсем притих: в буйабес этот он ее, главным образом, и вогнал, человек был робкий, но не без воображения… Сидит на скамье и пальцы под мышками давит - знает, что буйабесом этим она ему при закрытых дверях голову до корней волос намылит. Спрашиваю осторожно с кротким сочувствием:

- Вы, Прасковья Львовна, у кого же буйабес заказывали?

А она, как бульдог, которому на переносицу наступили, даже миловидность свою сразу потеряла:

- У кого! У кого!! Не в аптеке, конечно. У сестер Кранц заказывала… Легче мне от этого, что ли?

Улыбнулся я внутренне. Две эльзасские готические девицы в городке у нас застряли рикошетом, ресторан миниатюрный открыли для продления дней… Само собой, буйабес у них выходил вроде габерсупа с ромашкой. Да еще за семь франков какого они лангуста туда положить могут? Разве что подержанного, который под пароходный винт сдуру попал. Сестры Кранц… Так ведь это все равно, что приезжего, скажем, англичанина в былые годы в Петербурге кулебякой в греческой кухмистерской угощать. Или "Евгения Онегина" в мордовском переводе прочитать… Наружно ничего не высказал - баба кипит, того и гляди ошпарит, часть мужниной порции на меня выплеснет. А я, знаете, дрязг с разлитием по всей ферме желчи не терплю. Промолчал. Но сам закипать начал… Опять такое блюдо! Хоть я и русский - "дубовый листок оторвался от ветки родимой" - однако живу здесь шестой год, дурного не видел, - зачем же чужое историческое меню дегтем мазать? Чудесно. Дай, думаю, я тебя по-доброму ущемлю. Переговорил с сестрой. Решили мы назавтра генерал-губернаторский буйабес построить, Прасковью Львовну к стенке прижать и полное опровержение при всех в горячем виде на стол подать.

* * *
- Буйабес, говорите! По моей прикладной философии любое хорошее блюдо, как хорошая книга. Дайте вы среднему оболтусу "Войну и мир", он ее сразу в качестве романа Вербицкой и заглотает. Нет у него соответствующей мембраны для Толстого… Декорации тоже немало значат. Извольте припомнить: любая книжка, когда в приемной у дантиста перелистываешь, блекнет… А летом на стогу, под аккомпанемент ветра и шмелей, каждая строка медленно под кожу входит. Или, к примеру, гимназические маевки. Помните? Холодную котлету ешь, апельсином с кожей закусываешь и чувствуешь себя по меньшей мере Буцефалом на подножном корму. Не в молодости одной дело, - принесите тому же гимназисту ту же котлету в карцер, она ему жеваным корешком тригонометрии покажется…

Дачники нам попались, слава Богу, премилые, народ чуткий, не пресыщенный, эмигрантские баклажаны в прямом и переносном смысле только по нужде героически ели, но вкуса к вещам не утратили. Да и на отдыхе, в антракте между городскими каторжными работами, у любой живой души лебединые не лебединые, а кое-какие крылья несомненно отрастают. И пейзаж уже, как видите, лучше всякого гарнира. У стола, в кругу пробковых дубов, каждую крошку с клеенки вдумчиво подберешь… И воздух у нас - скипидар с морской солью, и небеса обломовские, и холмы этакие задушевные. Все это я в буйабесном смысле учел. Не повар же я в самом деле, чтобы из одного кулинарного самолюбия в рыбьих кишках копаться.

Добыл я у знакомого рыбака с полведра красной рыбы, по-местному "рассказ" называется, - морские пучеглазые ерши, в придачу взял морского жирного угря да пяток живых лангуст… Принес потаенно в кухню, дверь на крючок. Стали мы с сестрой стряпать. Рецепт вас интересует? Не в нем одном дело… Вот видите муха на "русский песенник" села - и никаких музыкальных результатов… Впрочем, я и сам вроде буйабесного подмастерья при сестре состоял.

Представьте себе теперь такой провансальский пейзаж: осы - трубой, под столом кошка внутренности хряпает, в бороде чешуя, под ногами рыбьи пузыри трещат, а на столе, над кастрюлей лангустовые усы торчат, остроперая красная рыба, томаты, лук, - в шафранном настое золотятся… Водрузили мы кастрюлю на очажок, на древесные алые угли, чтобы ровный жар по всему дну тюльпанами растекался. Сам я тоже температурой обливаюсь, - и жара, и честолюбие. Открыл окно и гаркнул:

- Господа! Накрывайте большой стол. Под дубами… Баклажаны на сегодня отменяются.

В семь голосов со всех сторон донеслось:

- По-че-му?

- А потому!

Захлопнул, окно и стал дожидаться, пока в картошку вилка беспрекословно войдет. Дождался. Обмотал ручку кастрюли старым шарфом, - эту кулинарную тонкость я уж без Молоховец сам постиг, - дверь ногой распахнул и с триумфальным видом тащу нашу стряпню к дубам, - пар колечком, ароматы по всей окрестности…

Кают-компания наша с ложками над пустыми тарелками сидит, недоуменно переглядывается. Вдруг повели носами, учуяли:

- Буйабес, буйабес!

Только Прасковья Львовна достоинства своего не уронила: губки на замок и иронически локон на пальчик навивает. Ей-то ведь известно, что это за "мерзость" такая…

* * *

- Могу сказать, что был успех… Сестра даже закраснелась, убежала из-за стола, когда все вопить стали, автора выкликать. А Прасковья Львовна расцвела, честно обе властные ручки сложила и одним словом свою скороспелую критику перечеркнула:

- Шербет!

И наборщик ее, конечно, как законное эхо подтвердить изволил:

- Форменный шербет…

В каждом из нас, друг мой, несмотря на все наши незажившие болячки, ей-богу, еще по полгимназиста сидит. Случай только нужен, чтобы его в себе обнаружить… И вот, подите, кастрюля с чужим провансальским блюдом всех нас расшевелила. Андерсен, пожалуй, случая такого не предвидел. Беспечный вечер, звезды - рукой подать, небо у нас широкое, открытое… Ясные улыбки… Любовь к ближним такую при дележке лангуст обнаружили, что шейка за шейкой в чужую тарелку перелетали. А Прасковье Львовне целого дали, чтобы о сестрах Кранц и следа в ее душе не осталось.

Голоса у всех открылись. Другой и не подозревал, что он басить может, - и даже довольно громко, - а тут к другим пристегнулся и загудел. Одну песню, хоть и не в унисон, очень даже ладно спели - "Среди лесов дремучих разбойнички идут". Не может же тихий русский интеллигент на любой пирушке без разбойничьей песни обойтись. До того ладно вышло, что французы на соседней ферме аплодировать стали, ветром до них донесло…

А профессор бактериологии, кротчайший, милый человек, - один из жильцов наших, - тихим говорком, да с этаким непередаваемо-русопетским выражением такие орловские частушки печатать стал, что его, беднягу, качать собрались. Уж я заступился… Вот до чего иногда буйабес доводит.

И нельзя сказать, чтобы много пили. Кое-какое винишко собственного удельного ведомства у меня нашлось. Однако никакого скифства: лишь бы надраться и друг на дружку свою душевную плевательницу опрокинуть. Ничуть.

Анекдоты какие-то чепуховые в благопристойных редакциях из далекой памяти на свет Божий выплыли: "Почему флейта неблагодарный инструмент?", "Как Колумб Америку открывал" и прочее такое… И как по-детски смеялись. Сестра моя, человек нелюдимый, застенчивый, даже ногами затопала. А солидный человек, шофер, который целый месяц с английским самоучителем в можжевельник уединялся, - ни с того ни с сего коровой стал мычать. До того похоже, будто он и впрямь всю жизнь молоко давал… Душевный протест иногда, сударь, в самой неожиданной форме прорывается.

И, заметьте, - никакого повода. Татьянин, скажем, день, когда в установленное число люди всякого калибра традиционно намокают, первый куплет "Гаудеамуса" поют, а дальше и слов не знают, - мычат по-латыни и улыбаются… Либо обед бывших сослуживцев Тамбовской контрольной палаты - на воспоминаниях одних весь вечер взмыливают, никакого им и буйабеса не надо. Или просто новоселье: из меблирашек решил человек самоубийственным порядком в квартиру без мебели голову всунуть, как же такой случай не вспрыснуть… Все это особь статья. На именинах и майский жук пляшет. У нас же, можно сказать, одно чистое вдохновение всех от земли приподняло. Живем на свете, еще барахтаемся… Вот и повод. Локтем друг друга почувствовали, русский остров в междупланетной Сахаре на три часа соорудили, а провансальская эта уха только цементом послужила.

Насмеялись мы вволю… Притихли. Пение развинтилось, потому что веселых русских песен горсть, а сбоку всегда какое-нибудь застольно-анатомическое заструится: "Умрешь - похоронят, как не жил на свете… Сгинешь - не встанешь" - и тому подобное. Очень освежающий сюжет. Либо "не осенним мелким дождичком" начнут вино заливать - сразу под ложечкой серная кислота. Наборщик даже по этому поводу слово сказал:

- Друзья мои, я не оратор… Профессия моя молчаливая, пресная, однако мысли кое-какие у меня еще остались… Жена подтвердить может…

- Докажи, - кричат, - докажи, Костя! Что ты на жену ссылаешься? Она тебя всегда покроет.

- И докажу, - говорит. - Во-первых, буйабес форменное гениальное блюдо. Язык горит, сердце горит и вообще хочется что-нибудь необыкновенное сделать.

- А ты сделай!

- И сделаю.

Схватил чудак три тарелки, рыбьи кости наземь стряхнул и стал над нашими головами жонглировать. Мы так в сторону и шарахнулись… И ничего, ни одна голова не пострадала, а тарелки все мягким полукругом на траву легли. Слава Богу, жестяные были, не разбились. Принялся он, было, за вилки, но тут я догадался, схватил большой ватный колпак с петухом - чайник мы им прикрывали - и ему на голову. Подержали минуту, он и хрипеть стал. Сбросил он колпак, отдышался и ложечкой по кастрюле постучал.

- Попросил бы оратора таким способом не прерывать… О чем это я начал? Да. К черту, не осенние, мелкие дождички. Французы, когда буйабес едят, кота не хоронят. И нам пора пластинку эту в архив сдать… И вообще, этот добрый ваш молодец, который "слезы льет горькие на свой бархатный кафтан", - форменный дурак. Одет щеголем, рожа, как лангуст, красная, - и вот, извольте видеть, нализался и ревет… Подчеркиваю курсивом: попросил бы таких песен не петь! Он, балда, при полном благополучии в бархатном кафтане слезами обливается, а мы в старых люстриновых пиджаках не сдаемся… Да здравствуют морские ерши, наша многоуважаемая хозяйка, пробковые дубы, керосиновая лампа, моя жена и все здесь присутствующие в алфавитном порядке. Ура!!!

А ведь выпил всего только в ползаряда, а какой фонтан в себе обнаружил… Пошумели мы, дали оратору голову морского угря в награду, а посуду всю от него отстранили, чтобы опять жонглировать не стал. Прасковья Львовна очки надела, глаза добрые, пятилетние, губки - две ласковые пиявки - полуоткрыла и стала из угриной головы мягкое выбирать, чтобы наборщик ее костью не подавился…

Разбился наш сумасшедший галдеж на тихие ручьи. Сосед соседу биографию свою рассказывает, случаи разные задушевные вспоминает. А ведь до того даже на пляже друг от друга на версту с термосами уходили, ямы себе какие-то индивидуальные рыли и загорали в одиночку… Тишина, сверчки. Дамы тарелки из чайника моют, мужчины вытирают. Сестра моя, было, запротестовала, но ничего не вышло: отнесли ее в камышовом кресле под сосну - сиди и отдыхай. И звезды провансальские, поверите ли, совсем-совсем к нам низко спустились - зацепи ложечкой и клади в чай вместо варенья.

Спать расходились нехотя, на крыльце потоптались, и у каждого в глазах простое и столь редкое в нашем пекле слово светилось: "Хорошо!"

* * *

А поздно ночью, когда я, бессонный, из дому к круглому столу помолчать присел, - смотрю, бредет ко мне большой призрак в купальном халате - профессор бактериологии. Сел рядом. Заглянули в кастрюлю на буйабесное рыбье кладбище, пожевали остатки, и под холодный крепкий чай завязалась у нас беседа, ночной русский разговор. О чем? Да вот так, - в четыре руки по всему мирозданию клавиши перебирали. Утром, обыкновенно, ни одного словесного узора не вспомнишь: аромат густой, а в бутылке пусто. Клочок один, однако, в памяти застрял…

- Как вы полагаете, друг мой, - спросил мой профессор, - когда человек самим собой бывает - в будни, когда он свой ежедневный жернов вертит, или вот в такие внепрограммные вечера, когда он ни с того ни с сего из весьма совершеннолетнего быта опять в приготовительный класс попадает?

- Не все, - отвечаю, - попадают. Международный, например, человек и в автокаре сидит, как в своем страховом бюро, и на вершине горы, смею думать, разбойничьих песен петь не будет и тарелками жонглировать не станет даже в кругу своих соотечественников.

- Я, - говорит, - вас о международном человеке не спрашиваю. Что это у вас за манера вместо прямого ответа переводить стрелку на совершенно неживописный путь.

- Что ж, можно, - отвечаю, - и узкоколейным ограничиться. Эмигрантско-русским, что ли… Что, собственно говоря, значит "быть самим собой"? Характеры у всех нас порастряслись: иной, пожалуй, и сам сейчас не знает, какой такой у него характер. В тесноте да в пресноте не-своей работы, в унылой нашей фантастике, когда будущее у тебя вроде серой воронки с кукишем на дне - когда по нужде, в чужом быту сам себя все время на строгой уздечке держишь, герметически закупориваешься - характер свой в искалеченном виде только в домашнем кругу порой и открываешь. В воркотне, в бурчании, в едком кипении по всякому сантимному поводу. Либо просто уйдет человек в молчание, как в черный колодезь. Каково близким, которые в таких случаях за всякую постороннюю царапину отдуваться должны, этакого Вия изо дня в день выносить, - посудите сами…

- А сегодняшний, - говорит, - случай?

- Случай простой. Когда чижей из маленькой клетки хоть на час в большую посадят, они, естественно, этому радуются.

- И мычат?

- И свистят, - отвечаю с некоторой досадой. - Позвольте уж, - говорю, - профессор, перейти по-русскому обычаю на личности. Вы среди нас благородное исключение. Бытовая сущность эмиграции в том, что бывшему агроному, скажем, приходится в лучшем случае уроки модных танцев преподавать. А вы, да хранит вас Господь, как работали по своему любимому цеху, так и продолжаете свои бактерии на питательных бульонах разводить. Когда же вы, милый профессор, "бываете самим собой" - у себя в лаборатории или вот в те минуты, когда вы сегодня столь неожиданно и столь чудесно орловские частушки изобразили?

Профессор мой усмехнулся, почесал рыбьей костью за ухом и медленно, словно сам себе, ответил:

- А черт его знает.

Ответ действительно вполне научный. Пожали мы друг другу руки и разошлись. Я к кроликам, потому что уже светать стало, а мой собеседник к себе в комнату - досыпать. Сим тихим аккордом разрешите закончить. А если вас уж так буйабесный рецепт занимает - вернется сестра и все вам на бумажке подробно выпишет. Авось и вас в соответствующей постановке этот "форменный шербет" когда-нибудь порадует.

<1929>    
...................................
© Copyright: Саша Черный рассказы

 


 

   

 
  Читать рассказ Саша Черный текст онлайн - проза, произведения, все рассказы Саши Черного.